«Реформа Будды», — говорит Макс Мюллер, — «первоначально больше имела социальный, нежели религиозный характер. Наиболее значительным элементом буддийской реформы всегда был ее общественный и моральный кодекс, а не ее метафизические теории.Этот моральный кодекс является одним из самых совершенных, какие мир когда-либо знавал… и тот, чьи размышления всегда были о том, как освободить душу человека от страданий и страха смерти, — освободил народ Индии от унизительного рабства и от жреческой тирании». Далее лектор добавляет, что если бы было по-другому, то «Будда мог бы учить какую угодно философию, и мы едва ли услышали бы его имя. Народу и дела до него не было бы, и его система стала бы только каплей в океане философских умозрений, которыми Индия была наводнена во все времена» [109, с. 217].
То же самое было с Иисусом. В то время как Филон, которого Ренан называет старшим братом Иисуса, Хиллел, Шаммай и Гамалиил едва упоминаются, — Иисус стал Богом! И все же как бы ни чист и божественен ни был моральный кодекс, проповедуемый Христом, он никогда не выдержал бы сравнения с моральным кодексом Будды, если бы не трагедия Распятия. То, что помогло обожествлению Иисуса, была его драматическая смерть, добровольное пожертвование своею жизнью, якобы совершенное ради человечества, и более поздняя удобная догма искупления, изобретенная христианами. В Индии, где жизнь ни во что не ценится, распятие навряд ли произвело какое-либо впечатление. В стране, где — как хорошо известно всем индологам — религиозные фанатики предают себя смерти дюйм за дюймом, растягивая мучение на годы; где факиры сами себя подвергают наиболее страшным изнурениям; где молодые и нежные вдовы, понуждаемые духом бравады против правительства и столько же религиозным фанатизмом, восходят на погребальный костер с улыбкою на лице; где, говоря словами великого лектора, «люди во цвете лет бросаются под колесницу Джаггернаута чтобы быть раздавленными насмерть идолом, в которого они верят; где истец, который не мог добиться справедливости, замаривает себя голодом у дверей судьи; где философ, который думает, что он узнал все, чему этот мир может его научить, и который томится желанием быть поглощенным божеством, спокойно вступает в воды Ганга, чтобы достичь другого берега существования»,
[424] — в такой стране даже добровольное распятие на кресте прошло бы незамеченным. В Иудее, и даже среди более храбрых народов, чем евреи — римлян и грекоз — где каждый цепляется более или менее за жизнь и где большинство стали бы отчаянно бороться за нее, — было рассчитано, что трагический конец великого Реформатора произведет глубокое впечатление. Имена даже таких меньших героев как Муций Сцевола, Гораций Коклес, матерь Гракхов и другие дошли до потомства; и в наши школьные дни, а также позднее в жизни повествование о них всегда будило нашу симпатию и вызывало почтительное восхищение. Не можем ли мы когда-либо забыть презрительную улыбку неких индусов в Бенаресе, когда одна английская леди, жена священника, пыталась произвести на них впечатление величием жертвы Иисуса, отдавшего
своюжизнь за нас? Тогда в первый раз нам в голову пришла мысль, насколько пафос великой драмы Распятия имеет отношение к последующим событиям по основанию христианства. Даже обладающий большим даром воображения Ренан был понуждаем этим чувством написать в последней главе своей «Жизни Иисуса» несколько страниц исключительной красоты.
[425]