Боль не так сильно докучала мне. Просто не спалось, да и все. С удовольствием не спалось. А в голове было пусто-пусто. Как человек, никогда не страдавший бессонницей и, напротив, засыпающий где ни попадя (например, в президиуме или в театре), я слегка удивлялся этому состоянию ночного бодрствования, но, как ни странно, оно мне казалось приятным и легким. На душе было очень легко, ничто не свербело там. Я понял, что не сплю оттого, что всем своим нутром вкушаю давно забытую с детства душевную благость.
— Странная она, жизнь! — думал я, лежа в палатке и ощущая в груди ком от излишне большого количества выкуренных сигарет. — Дети все рождаются романтичными, мечтательными и чистыми, все до одного. И все до одного живут в состоянии прекрасной душевной благости. А потом, постепенно, благость уходит навсегда, заменяясь то ли победным гоготанием в душе, то ли тревожными нотками вперемежку с заботливым квохтанием.
Люди начинают забывать, что такое душевная благость. А потом о ней даже и не вспоминают. Забывают напрочь… вместе с детством. Забывают оттого, что на чистую детскую душу, способную жить в состоянии прекрасной благости, начинает что-то действовать, действовать помимо родителей, да действовать столь сильно, что вскоре у детей из глаз исчезает удивительный по силе своей притягательности восторг жизнью. А как важно хоть иногда видеть восторг жизнью! Почему он исчезает? Что же действует на детей? А действуют наши мысли, мысли нас — взрослых, и… наши тусклые, уставшие от жизни в мире черных мыслей глаза, из которых навсегда ушло выражение восторга тем, что мы имеем честь жить на свете.
Состояние душевной благости захватило меня. Я потрогал свой спальник, он был уютным и теплым. Я потрогал лежащего рядом и храпящего Селиверстова — он показался мне хорошим и родным. Я надел, чтобы снова выйти покурить, свои остроносые татарские галоши — они были мягкими и удобными.
А под утро ребята по очереди начали выходить из палатки, чтобы справить нужду. Я с умилением смотрел на их сосредоточенные спины и слушал журчащие звуки. Возвращаясь в палатку, все они говорили одно и то же:
— Ох, хорошо-то как стало! Всю ночь терпел! Что, шеф, ты уже?
А потом они залазили в палатку, чтобы под утро взять такие нотки, которые не посрамили бы здесь, на Тибете, великую Россию. Через эту какофонию звуков пробивалось журчание ручейка.
Утром я опять ничего не кушал. Но состояние было хорошим, хотя я и чувствовал сильную-сильную усталость, очень сильную усталость. Но это была приятная усталость, усталость без душевного угнетения. Я ощущал, что мое бренное тело так протряслось сжатым временем Долины Смерти, что оно все гудело, но гудело приятно. Даже боль в области желудка казалась приятной.
Я, пока все собирались, подошел к ручейку и опустил в него руки. Холодная вода ласкала пальцы. В ней, воде, чувствовалась жизнь.
— Вода! — с умилением проговорил я.
Гряда пирамид
А потом мы пошли вперед. От нагрузки у меня стало темнеть в глазах, но я заставлял себя идти. Вскоре я втянулся и стал внимательно смотреть по сторонам.
— О! — воскликнул я через некоторое время.
Передо мной открылась прекрасная гряда пирамид.
— О! — еще раз повторил я.
— О! — добавил шедший за мной Равиль.
— Что разокались-то? — послышался голос Рафаэля Юсупова.
— Да вот, не видишь, что ли?! — Равиль показал рукой на гряду пирамид.
— Да вообще-то. В этом случае не приходится сомневаться в искусственном происхождении данных пирамидальных конструкций.