Может быть, потому, что я вспомнил те шесть лет, что мы провели вместе. Я вспомнил раннее утро в Луизиане, когда все вдруг пошло наперекосяк, когда оказалось, что он либо должен взлететь после невозможно короткого стофутового разбега, либо разлететься в щепки, свалившись в канаву. Он взлетел. Никогда прежде ему не удавалось так быстро оторваться от земли, никогда не было такого и после. Но в тот единственный раз это случилось — он едва коснулся канавы и взлетел.
Я вспомнил день, когда в Висконсине я на бреющем полете влетел в твердую землю, думая, что там лишь трава. На скорости сто миль в час винт зацепил грунт, самолет ударился об землю крылом, одно колесо оторвалось и укатилось. Он не перевернулся, вместо этого в тот же момент он подпрыгнул в воздух, и мы совершили самую короткую и мягкую посадку за всю историю совместных полетов. Двадцать пять раз лопасти винта ударились о грунт и вместо того, чтобы перевернуться и разлететься вдребезги, биплан подпрыгнул и сел мягко, словно перышко.
Я припомнил сотни пассажиров, которых мы поднимали с пастбищ в небо, которые никогда не видели своей фермы с воздуха, пока не появились мы с бипланом и не представили им такой шанс — три доллара за полет.
Мне было грустно расставаться с этим самолетом, несмотря на то, что я узнал, что ничто никому не принадлежит, потому что полеты на нем для меня теперь закончились, потому что завершился целый отрезок моей жизни, замечательный отрезок.
Взамен я купил Клип-Винт Каб, 85-сильный самолет. Совершенно непохожая на биплан личность.
Легкий, словно тридцать футов дакрона, натянутого на еловый каркас; любой бетон ему нипочем, а взмывает так, что еще над взлетной полосой оказывается на высоте в тысячу футов. Он с удовольствием выполняет любые фигуры высшего пилотажа, которым биплан никогда не смог бы искренне порадоваться.
Однако все это были оправдания, в моей душе по-прежнему царили серое уныние и грусть о том, что мы с бипланом расстались, и виноват в этом я.
Однажды, после того, как я потренировался над морем в исполнении медленных вращений, я вдруг понял простую вещь, к которой приходит большинство тех людей, которому когда-либо приходилось продавать самолет. Я понял, что любой воздушный аппарат — это две жизне-формы, не одна. Внешняя, объективная конструкция, сталь и краска, — это один самолет; тот, с которым мы вместе попадаем в приключения, с которым нас связывает эта незримая прочная нить, — это совершенно другая машина. Эта машина, полеты на ней наше живое прошлое, и она истинно наша, как сама мысль. Ее нельзя продать. Тот человек, чье имя стоит теперь в регистрационных картах биплана, купил не тот самолет, которым владел я. Ему принадлежит не тот биплан, что мягко опускается в летних сумерках на поле близ Кука в Небраске, в его расчалках вздыхает ветер, двигатель мягко урчит, словно ветряная мельница, он скользит над дорогой к краю пастбища. У нового владельца нет звука туманов Айовы, оседающих дождевыми каплями на верхних крыльях; капли скатываются вниз, барабанят по нижним крыльям и будят меня, уснувшего возле углей костра. Он не приобрел полных ужаса и восторга криков молодых леди из Квин-Сити в Миссури, из Ферриса в Иллинойсе, из Сенеки в Канзасе, почувствовавших, что крутые виражи в старом биплане не менее полны острых ощущений, чем прыжки с крыши сарая.
Этот биплан навсегда останется моим. А у него всегда будет его Каб. Этому научило меня небо, так же, как Сэма — его гуру, и поэтому больше незачем грустить.