Я стоял и смотрел, а мне образно представилась война, которую пережили наши отцы, и… мне показалось, что они, наши отцы и матери, даже воевали торжественно, потому что слово Родина всегда звучит торжественно. А этот полковник в кителе, до сих пор не потерявший осанку военного, так кружил свою… давным-давно бывшую девушку все в таких же туфлях на толстых каблуках, так кружил… что чувство глубочайшей несправедливости тем, что люди… почему-то стареют, пронзило меня. Но я понимал, что Бог решил сделать так; ведь злые люди, которых так много, не имеют права жить слишком долго и должны пройти очищение на Том Свете. Только вот… они, эти злые люди, увлекают в пучину смерти и других — добрых, которые тоже, как и злые, должны покрываться сединой и вспоминать, кружась в вальсе жизни, те годы, когда торжествовала молодая любовь, чтобы, может быть, в новой жизни, представ перед каким-то человеком в новом обличий, вдруг почувствовать, что он чем-то… чем-то… чем-то родной и близкий, не понимая того, что стоящий перед тобой человек есть твоя любовь… любовь той жизни.
Я стоял, даже не ощущая того, что носом и щекой совсем «въехал» в проволочную сетку ограды. А вальс все кружил и кружил прекрасную седовласую пару.
— Смерть не страшна, страшна разлука! — подумал я.
А еще я подумал тогда о том, что чем больше живут люди друг с другом или чем дольше дружат между собой, тем они ближе и роднее становятся.
Старых друзей не меняют! — пронеслось в голове. Помню, что тогда перед моим взором вереницей пронеслись образы моих старых друзей, с которыми жизнь уже развела меня, но… но… какая-то теплая и добрая энергия окутывала каждого из них.
— Старых друзей не меняют! — еще раз подумал я.
Помню, что тогда, в Сокольниках, когда я стоял, вжавшись лицом в проволочное ограждение, я подумал о том, что самая большая низость людей — это то, что они иногда гордятся молодостью. Я вспомнил лицо молодой дамы, которая сказала другой:
— У меня есть преимущество перед Вами — молодость!
Я представил, что если человеку нечем гордиться, то он гордится молодостью, не думая о том, что через сколько-то лет кто-то может и ему сказать, горделиво взглянув на него:
— У меня есть преимущество перед Вами — молодость!
Мне стало грустно. Я опустил голову и пошел по парку «Сокольники» к метро. А сзади играл духовой оркестр: «В городском саду играет…» — играл торжественно, как бы намекая на то, что, кроме низости, существует еще и торжество жизни.
Я почувствовал, что сползаю с груди Селиверстова. Я поднял голову.
— Спи! Спи! — сказал Селиверстов, пытаясь создать из своей груди что-то наподобие полувертикальной подушки.
Я опять опустил голову на его грудь. Но уже не спалось. Я почувствовал, что все еще сильно болит желудок. Боль была ноющей, и она достала меня. Но очень хотелось спать, очень… Я понимал, что мой сон — это естественная защитная реакция, возникшая после всех стрессов, которые мы пережили в Городе Богов, где Жизнь и Смерть соединились воедино… с одной лишь оговоркой — жить-то, все-таки, хочется…
И я чувствовал, что живу, но живу с этой вечной болью.
— Запачкался, наверное, там, … в «месте», ну… там, где надо быть другим… более чистым… значительно более чистым, — подумал я.
Я понимал, что с этой болью из меня выходит вся грязь… грязь банальной жизни, к которой мы так привыкли и которую считаем нормой, нормой под девизом — «Жить в душевной помойке». А так хотелось видеть у всех людей искрящиеся глаза! Но я знал, что глаза у людей искрятся очень редко… пока.
— Пока… — с надеждой повторил я про себя.
Боль усилилась. Я остановил машину и вышел. Отошел от машины на несколько метров по песчаному бархану и встал полусогнувшись.
— У-ух! — вырвался из меня звук боли.