Лукавая искорка, словно он затеял какую-то проделку, светилась в его глазах. — Сегодня ты хорошо будешь спать, — наконец сказал он и принялся разводить огонь в уютной хижине. Мой гамак он повесил у задней стенки, свой — поближе к узкому выходу. — Сегодня мы не почувствуем холода, — сказал он, ища глазами сосуд с измельченными листьями и бледно-желтыми цветами какого-то растения, найденного им накануне на прогретых солнцем скалах у речного берега. Он открыл калабаш, плеснул туда воды и поместил его над огнем. Затем он тихо запел, не сводя глаз с темной кипящей жидкости.
Пытаясь разобрать слова его песни, я уснула, но вскоре он меня разбудил. — Выпей это, — велел он, поднося сосуд к моим губам. — Его остудила горная роса.
Я сделала глоток. Вкус был как у травяного чая, горьковатый, но не слишком неприятный. После нескольких глотков я оттолкнула калабаш.
— Выпей все, — стал уговаривать меня Ирамамове. — Это тебя согреет. Ты целыми днями будешь спать.
— Целыми днями? — я выпила все до дна, посмеиваясь над его словами как над шуткой, хотя мне почудилось, что он произнес это с затаенным коварством. Но пока до меня окончательно дошло, что он и не думает шутить, по всему телу растеклось приятное оцепенение, перетопившее мою тревогу в успокоительную тяжесть, от которой голова так налилась свинцом, что, казалось, вот-вот отвалится. Представив, как она, словно шар со стеклянными глазами, покатится по земле, я судорожно расхохоталась.
Присев у костра, Ирамамове наблюдал за мной со все нарастающим любопытством. А я медленно поднялась на ноги. Я утратила свою физическую сущность, подумала я.
Попытавшись двинуться с места, я поняла, что ноги меня не слушаются, и удрученно плюхнулась на землю рядом с Ирамамове. — Ты почему не смеешься? — спросила я, удивляясь собственным словам. На самом-то деле я хотела узнать, не означает ли лопотание дождя по крыше, что пришла гроза. Я тут же засомневалась, действительно ли я что-то сказала, ибо отголоски слов звенели у меня в голове, как дальнее эхо. Боясь пропустить ответ, я подсела к Ирамамове поближе.
Тишину прорезал крик ночной обезьяны, и лицо его напряглось. Ноздри раздулись, полные губы сжались в прямую линию. Он впился в меня глазами, которые становились все больше. В них светилось глубокое одиночество и еще нежность, такая неожиданная на его суровом, похожем на маску лице.
Словно приведенная в движение неким неповоротливым механизмом, я с огромным трудом подползла к порогу хижины. Мои сухожилия будто кто-то заменил эластичными струнами. Я с удовольствием чувствовала, что могу растянуться в любом направлении, принять самые нелепые, самые невообразимые позы.
Из висящего на шее мешочка Ирамамове отсыпал на ладоньэпену,глубоко втянул галлюциноген в ноздри и запел. Я ощутила его песню в себе и вокруг себя, почувствовала ее мощное притяжение. Без тени сомнения я отпила еще из сосуда, который он поднес к моим губам. Темное варево больше не горчило.
Мое ощущение времени и пространства совершенно перекосилось. Ирамамове и костер оказались так далеко, что меня одолел страх потерять их в ставшей необъятной хижине. И сразу же его глаза так приблизились к моим, что я увидела свое отражение в их темных зрачках. Меня сокрушила тяжесть его тела, руки сами сложились у него под грудью. Он шептал мне что-то на ухо, но я не слышала.
Ветерок развел листья в стороны, и открылась полная теней ночь, деревья касались верхушками звезд, бесчисленных звезд, собравшихся в кучу, словно готовых вот-вот упасть.
Я протянула руку; рука схватила листья в алмазах капель.