Некоторые из них были побелены, другие сохраняли грязно-песочный цвет. Под крышами, в непригодных более горшках и консервных банках, висели цветы, большей частью герань. Величавые деревья, пылающие золотым и кроваво-красным цветением, затемняли тщательно убранные дворы, где женщины стирали бельё в пластмассовых тазах или развешивали его на кустах для просушки. Некоторые приветствовали нас улыбками, другие — еле заметным кивком головы. Дважды мы останавливались у придорожных лотков, где дети продавали фрукты и овощи со своих огородов.
Канделярия, усевшись на заднем сидении моего джипа, указывала мне направление. Мы проехали скопление хижин на окраине небольшого городка и через минуту очутились в полосе тумана. Он был так плотен, что я едва могла видеть конец капота машины.
— О, господи, — начала молиться Канделярия, — спустись и помоги нам выбраться из этого дьявольского тумана. Прошу тебя, Святая Мария, матерь божья, приди и защити нас. Блаженный святой Антоний, милосердная святая Тереза, божественный дух святой, поспешите к нам на помощь.
— Лучше брось это, Канделярия, — вмешалась донья Мерседес, — что, если святые на самом деле услышат тебя и ответят на твою мольбу? Как мы разместим их всех в этой машине?
Канделярия рассмеялась и тут же запела песню. Снова и снова она повторяла несколько первых фраз арии из итальянской оперы.
— Тебе нравится? — спросила она меня, поймав в зеркале заднего обзора мой удивлённый взгляд, — этому меня научил мой отец. Он итальянец. Ему нравится опера, и он учил меня ариям Верди, Пуччини и прочих.
Я взглянула на донью Мерседес, ища подтверждения, но она спала, откинувшись на сидении.
— Это правда, — настаивала Канделярия, затем она пропела ещё несколько строк из другой оперы.
— Как, ты их знаешь? — спросила она после того, как я правильно угадала названия опер, отрывки из которых она напевала, — твой папа тоже был итальянцем?
— Нет, — засмеялась я, — он немец. На самом деле я ничего не смыслю в опере, — призналась я, — единственно, что в меня пытались вдолбить — это то, что Бетховен почти полубог. Каждое воскресенье, покуда я жила дома, мой отец играл симфонии Бетховена.
Туман поднялся так же быстро, как и появился, открывая цепь за цепью голубоватые горные пики. Казалось, что они протянулись в бесконечность, поперёк пустоты воздуха и света. Следуя указаниям Канделярии, я свернула на узкую грунтовую дорогу, ширины которой едва хватило для моего джипа.
— Это здесь, — взволнованно закричала она, указывая на двухэтажный дом в конце улочки. Побелённые стены пожелтели от времени, а красная черепица посерела и обросла мхом. Я остановилась, и мы вышли из машины.
В окне второго этажа показался старик, одетый в потёртую майку. Он махнул нам рукой, затем исчез, и его громкий возбуждённый голос зазвенел в тишине дома: — Рорэма! Ведьмы прикатили!
Едва мы дошли до парадной двери, как маленькая морщинистая женщина выбежала приветствовать нас. Улыбаясь, она обняла Канделярию, а затем и донью Мерседес.
— Это моя мать, — гордо сказала Канделярия, — её зовут Рорэма.
После некоторых колебаний Рорэма обняла и меня. Она была одета в длинное чёрное платье. Удивительны были её чёрные густые волосы и блестящие глаза птицы. Она провела нас через тёмный вестибюль, где неяркий огонёк освещал образ святого Иосифа, и, сияя от удовольствия, пригласила следовать за собой на широкую галерею, окружавшую внутреннее патио.
Лимонные деревья бросали приятную тень в открытую гостиную и просторную кухню.
Мерседес Перальта шепнула что-то Рорэме и пошла по коридору в заднюю часть дома.