Но эти мысли возникали лишь время от времени, это чувство не было постоянным. Я слушал своих учеников и знал, что ничто их не сломит. Я смотрел на них, когда они сидели во дворе моего дома, а неподалеку высились погруженные во тьму здания Университета Патрика Генри, который все еще держался цитаделью непорабощенной мысли, за ними, в оранжевом сиянии сталелитейных заводов, батареями труб подпиравших небо, виднелись огни Кливленда; мерцали красными огоньками радиовышки, шарил в черном небе длинными белыми лучами прожекторов аэропорт. И я надеялся, что ради величия мира, которое двигало ими, величия, последними наследниками которого они были, они победят.
Помню один вечер, когда Джон долго молчал, а потом я заметил, что он заснул, растянувшись на земле. Его друзья признались, что он не спал трое суток. Я тотчас отослал их обоих домой, но не решился будить его. Стояла теплая весенняя ночь; я принес одеяло и укрыл его, оставив спать во дворе. Я просидел рядом с ним до утра и смотрел на его лицо при свете звезд, а потом при первых лучах солнца смотрел на его гладкий, высокий лоб и опущенные веки. И тогда ко мне пришло то состояние души, – нет, не молитвенное, я не молюсь, – но то, что люди по наивному заблуждению стараются вызвать молитвой: полная, всеобъемлющая, твердая решимость посвятить себя деятельной любви к правде; меня охватила уверенность, что правда победит и этот юноша обретет то будущее, которое он заслужил. – Он показал рукой на долину: – Я не думал тогда, что он будет таким великим… и таким трудным.
Стемнело, и горы слились с небом. Огни внизу, в долине, казалось, повисли в пространстве, над ними полыхала красным зевом литейная Стоктона, светилась цепочка огней в доме Маллигана, напомнившая Дэгни огни вагона, подвешенного в небе.
– У меня был соперник, – медленно произнес доктор Экстон. – Роберт Стадлер… Не хмурься, Джон, дело прошлое… Джон когда-то любил его. Да и я тоже… Нет, так сказать нельзя, но мое отношение к человеку такого ума, как Стадлер, было нестерпимо близко к чувству любви, в общем, я испытывал одно из редчайших наслаждений – восхищение. Нет, конечно, я не мог бы назвать это любовью, но и он, и я всегда ощущали себя последними могиканами давно минувших дней, людьми исчезнувшего племени, два представителя которого каким-то чудом выжили среди засасывающей трясины нынешней серости. Смертельный грех Роберта Стадлера в том, что он так и не прибился к берегу… Он ненавидел глупость, и только это чувство он не скрывал от людей и давал им знать об этом, – язвительная, горькая, усталая ненависть к невежеству, которое осмелилось выступать против него. Он все хотел делать по-своему, хотел, чтобы его оставили в покое и он мог без помех следовать своим путем; он без колебаний сметал людей со своего пути, не заботясь о выборе средств; его мало волновало, каким путем он следует и какие враги ему противостоят. Он избрал кратчайший путь. Вы улыбаетесь, мисс Таггарт? Вы его ненавидите, да? Конечно, вам известно, что это оказался за путь… Он сказал вам, что мы состязались за этих троих студентов. Так и было, вернее, с моей стороны это было не так, но он относился к этому именно так, и я знал об этом.