– Причина, с одной стороны, в загадочном исчезновении всех крупных промышленников, они как в воздухе растаяли, черт бы их побрал! Никто ничего не может объяснить, и люди опасаются. Ходят самые панические слухи, но чаще всего слышишь: «Какой порядочный человек захочет работать на эту публику?» Это они про власти в Вашингтоне. Теперь понимаешь? Ты сама не знаешь, как популярна и известна, но это так, особенно после авиакатастрофы. Никто в нее не поверил. Думают, что ты нарушила закон, то есть указ десять двести восемьдесят девять и сбежала. В связи с этим указом в обществе много недопонимания и беспокойства. Теперь ты понимаешь, почему тебе нужно выступить в эфире и сказать людям, что мнение о том, что указ десять двести восемьдесят девять губителен для экономики, ошибочно, что это справедливый законодательный акт, необходимый для всеобщего благосостояния, и что, если еще немного потерпеть, дела пойдут на лад и процветание вернется. Народ больше не верит официальным лицам. Ты же из предпринимателей, одна из немногих представителей старой школы, и ты – единственный человек, который вернулся, из тех, кого считают исчезнувшими. Ты известна как… реакционер – противник политики Вашингтона. Так что тебе люди поверят. Ты произведешь сильное впечатление, укрепишь доверие, поднимешь дух. Понимаешь?
Он торопился, поощряемый странным выражением ее лица, взглядом, устремленным куда-то вперед, и легкой улыбкой на губах.
Она же слушала его, и сквозь звуки его голоса ей слышался голос Реардэна, который говорил ей весенним вечером год назад:
«Им нужно от нас что-то вроде оправдания. Не знаю, что это за оправдание, но, Дэгни, если мы ценим нашу жизнь, мы не должны давать согласия. Пусть тебя пытают, пусть разрушат твою железную дорогу; им нужно твое согласие – не давай его!»
Теперь ты понимаешь?
О да, Джим, я понимаю!
Он не мог определить тон ее голоса: полустон, полуусмешка, полуликование, – но это была ее первая реакция, и он ухватился за нее, ему ничего другого не оставалось, кроме как надеяться.
Я обещал в Вашингтоне, что ты выступишь! Мы не можем подвести их в таком деле! Нельзя, чтобы нас заподозрили в нелояльности. Все подготовлено. Ты выступишь в качестве гостя в программе Бертрама Скаддера сегодня вечером, в десять тридцать. Он ведет радиопрограмму, в которой беседует с видными общественными деятелями, программа очень популярна, у нее большая аудитория – больше двадцати миллионов. Из Комитета пропаганды и агитации…
Какого комитета?
– Пропаганды и агитации. Это комитет Чика Моррисона. Они уже три раза звонили мне, чтобы убедиться, что ничего не сорвется. Они разослали распоряжение всем радиостанциям, и те весь день рекламируют твое выступление по всей стране, приглашая людей послушать тебя сегодня вечером в программе Бертрама Скадцера.
Он смотрел на нее так, будто требовал одновременно и ответить ему, и признать, что в подобных обстоятельствах в ее ответе нет необходимости. Она сказала:
Ты знаешь, что я думаю о политике Вашингтона и об указе десять двести восемьдесят девять?
В такое время мы не можем себе позволить роскошь думать! Неужели тебе не понятно?
Она громко рассмеялась.
Разве тебе не ясно, что отказаться нельзя? – воскликнул он. – Если после всей этой рекламы ты не появишься, это лишь подтвердит слухи, практически будет равнозначно открытому проявлению нелояльности.
Джим, ловушка не сработает.
Какая ловушка?
Та, которую ты постоянно ставишь.
Не понимаю, о чем ты.
Понимаешь. Ты знал, все вы знали, что я откажусь. Вот и толкнули меня в публичную ловушку, где мой отказ будет означать для тебя крупные неприятности, более крупные, чем, как ты полагал, я осмелюсь причинить. Вы рас считывали, что я спасу ваши репутации и ваши головы. Но я не собираюсь их спасать.
Но ведь я обещал!
А я нет.
Нет, нам нельзя отказаться. Неужели ты не видишь, что мы связаны по рукам и ногам? Что нас держат за горло? Разве тебе не ясно, что они могут сделать с нами через Управление пула, через Комитет по координации или через замораживание наших облигаций?
Это было мне ясно два года назад.